Нина Павлова читать

МИХАЙЛОВ ДЕНЬ

Перед нами сборник невыдуманных рассказов писателя Н.А. Павловой, автора известной книги «Пасха красная» о трёх Оптинских братьях, убиенных на Пасху 1993 года. Это действительно записки очевидца, ибо с 1988 года автор постоянно живёт при Оптиной пустыни, поселившись у стен монастыря в ту пору, когда святая обитель лежала ещё в руинах и люди из больших городов переезжали сюда, чтобы потрудиться на восстановлении Оптиной. Словом, это личные воспоминания автора о тех временах, когда возрождалась из руин Оптина пустынь, и возрождались души людей. Это книга о России или история Православия в лицах.

Нина Павлова
МИХАЙЛОВ ДЕНЬ
(Записки очевидца)

Рекомендовано к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви

ИС11-111-1248

От автора

Мне хотелось назвать эту книгу «Записки неофита», но воспротивились рецензенты. Мол, какая же я новоначальная, если уже двадцать с лишним лет живу возле Оптиной пустыни, а до этого был Свято-Успенский Псково-Печерский монастырь и многие дивные храмы? Внешне всё так. А только в отличие от людей, выросших в Церкви, я и доныне чувствую себя всего лишь начинающей, ибо позади прожитая без Бога жизнь, и крестилась я довольно поздно.

Правда, к Церкви я всегда относилась с пиететом, поскольку любила древнерусскую литературу и иконы. Но как можно веровать в Бога в наш просвещённый век (а я работала тогда в науке) — это было выше моего понимания.

Помню, на отпевании поэта Александра Тихомирова я познакомилась со священником отцом Константином и вдруг пожаловалась ему на необъяснимую тоску, настигающую меня в моменты победоносного земного успеха. Тут ликовать бы надо, а я, отчаиваясь, не могла понять: откуда это ощущение лживости и неправды жизни, если я хочу и стараюсь жить честно?

— Не будет у вас ни покоя, ни мира в душе, пока вы не придёте к Богу, — довольно жёстко сказал священник.

«У-у, какой злобный клерикал!» — подумалось в тот миг. А через семь лет этот добрейший отец Константин крестил меня. Привёл же меня к Богу такой случай. Была у меня знакомая семья, а точнее как бы семья. В общем, двое голубков жили в состоянии «свободной любви», категорически не желали иметь детей и скандалили так часто, что я избегала бывать у них. Когда же годы спустя я навестила их, то поразилась переменам — благодатный дом с атмосферой особой нежности в семье, а в доме весёлые красивые дети.

— Ребята, почему вы такие хорошие? — спрашиваю знакомых.

— Мы православные, — признались они с осторожностью, ибо в те годы ещё преследовали за веру.

— А что делают православные?

Расспросив знакомых, я составила для себя список из семи пунктов и озаглавила его «Жизнь православных». Оказывается, эти самые православные утром и вечером читают молитвенное правило, две кафизмы из Псалтири и Евангелие. А ещё они ходят в церковь, каются на исповеди и причащаются. Особенно подробно я записала про то, как постятся православные, ибо начинался Рождественский пост, и я решила поставить эксперимент — ровно месяц буду жить, как живут православные. А после этого поставлю точку, и всё.

С высокомерием атеистки я каждое утро «экспериментально» ходила в церковь. А через неделю пережила такое потрясение, какому нет объяснения на земном языке. Не в силах дождаться рассвета, я приходила теперь ночью к затворённым дверям храма и плакала здесь от счастья: Бог есть, Он любит нас! И как чувствуется в ночи дыхание моря, ещё сокрытого от глаз, так я чувствовала Божию любовь.

Вот так — с наивного списка под заглавием «Жизнь православных» — и начиналась эта книжка. Я не решилась бы написать её, если бы старцы не настаивали: «Пиши». Но какой из меня духовный писатель, если святые писали из опыта святости, а у меня лишь богатый опыт искушений?

— А ты пиши всё, как есть, — сказал мне схиархимандрит Илий (Ноздрёв).

И я стала записывать эти истории из жизни, где искушений у православных, конечно, хватает. И всё-таки мы счастливые люди, потому что хранит нас среди бед и скорбей милость Господа нашего Иисуса Христа и Его неотступная живая любовь.

Н. Павлова, член Союза писателей России

Вся жизнь наша есть великая тайна Божия… Нет случая в жизни, всё творится по воле Создателя.

Преподобный Варсонофий Оптинский

ЧАСТЬ 1.
«ПОМИНАЙТЕ НАСТАВНИКОВ ВАШИХ»

Сразу после того, как я крестилась, уехали мы с сыном на Великий пост в Псково-Печерский монастырь и сняли комнату у вдовца-эстонца. Отношения с хозяином были чудесные. Смущало лишь вот что — на фронтоне дома по прибалтийскому обычаю красовался змей, а на барельефах резных кроватей, на вензелях буфета, на керамической посуде и даже на дверцах печи кокетливо изгибали хвосты те самые рогатые обитатели преисподней, которых в народе зовут нечистыми.

Интерьер в стиле ада, разумеется, не был новостью. В те советские времена мы ещё не ездили отдыхать в Турцию. Нашей Турцией была Прибалтика — страна почти заграничных свобод. И то, что в омуте свободы черти водятся, знал отлично любой отпускник

Найти другое жильё не получалось, а сон в интерьере свободы пропал. Ну, каково это проснуться ночью и увидеть столько рогатых рож? И однажды, с трудом дождавшись рассвета, мы отправились за билетами на вокзал, отослав со знакомыми записку старцу Адриану (Кирсанову), что, мол, вынуждены уезжать.

Ответ от старца пришёл быстро. И едва мы вернулись с вокзала, как за нами приехал на машине будущий священник отец Игорь, а тогда ещё просто Игорь, и сказал, что батюшка благословил перевезти нас в его дом, а билеты велел сдать. Так мы поселились в доме Игоря, состоявшем из двух половин с отдельными входами. В меньшей половине жил Игорь с семьёй, а большую половину, состоявшую из двух просторных залов, хозяева предоставили нам, отказавшись взять хоть копейку. Это были именно залы, в которых прежний владелец дома, немец, говорят, устраивал «ассамблеи» и музыкальные вечера. Специально обращаю внимание на избыточные просторы дарованного нам жилья, ибо с ними-то и связана следующая история. Попросила я архимандрита Адриана, ещё игумена в ту пору, дать мне послушание, а старец с неожиданной горячностью сказал: «Вот тебе послушание на Великий пост — никого не пускай к себе. Христом Богом умоляю, умри, а не пускай!»

Не послушание, а недоразумение — хозяева к нам не заглядывали, и на постой не просился никто. Так в блаженном уединении среди лесов проходил тот Великий пост.

Дом Игоря был расположен в очень красивом месте — на опушке величественного соснового бора и уже за пределами Печор. Дальше шла речка, а через речку мост, за которым начиналась Эстония. Граница тогда существовала лишь на бумаге, и эстонцев забавляла чисто советская манера охранять эту мифическую границу. То есть, у моста стоял милиционер и лузгал семечки. Перед Пасхой к нему присоединились двое автоматчиков в камуфляже, и теперь они грызли семечки уже втроём. А к шести вечера то ли семечки кончались, то ли рабочий день, но они садились в машину и уезжали.

К концу Великого поста уединение уже приелось, тем более что за стеной у Игоря шла интересная жизнь. Приезжали с ночёвкой паломники с Афона, из Петербурга, из Киева, и молодёжь дискутировала о зилотах, об униатах, о… впрочем, о чём они дискутировали, не знаю. Меня туда не приглашали, и я тупо несла послушание собаки на сене, охраняя пустынные залы, куда не велено никого пускать.

К сожалению, это не преувеличение — о собаке на сене. Перед Страстной неделей в монастырь хлынул народ. У Игоря ночевало теперь столько паломников, что пол был буквально устлан матрасами, и от постоя был свободен лишь потолок. Более того, перед Вербным воскресеньем знакомая учительница привезла к Игорю полкласса «подвижников», то есть очень подвижных детей, тут же влетевших на мою половину с жизнерадостным воплем:

— О, какие пампасы! Отцы, впишемся!

«Подвижников» Игорь выдворил на сеновал, благо, что жарко было по-летнему. А в ночь под Вербное воскресенье ударил мороз, и у школьников волосы примёрзли к сену. Игорь даже заглянул ко мне с вопросом: «Может, пустите деток погреться?» Но туг же решительно сказал: «Нет, нельзя, раз батюшка запретил».

На Вербное воскресенье шёл дождь со снегом, и из монастыря все вернулись озябшими. У Игоря загрипповали дети. Школьники кашляли. А я маялась от одиночества в жарко натопленных залах и кляла своё послушание собаки на сене: места полно, а никого не пускай? Бред! Нелепость! Театр абсурда! Душа уже пала и, уготовляя падение, искала лишь повода для него. И повод нашёлся.

Крайне смущённый Игорь привёл ко мне чернявую женщину в куртке и двух промокших под дождём малышей, почему-то одетых не по погоде — в летние маечки и сандалики на босу ногу. Мальчику было годика два, а девочке чуть больше, и она с трогательной заботливостью опекунши держала братика за руку.

О. А. Бредиус-Субботиной

Я давно считаю – с самого Покрова, когда давали расчет рабочим, уходившим в деревню на зиму, – сколько до Михайлова дня осталось: Горкина именины будут. По-разному все выходит, все много остается. Горкин сердится на меня, надоели ему мои допросы:

– Ну, чего ты такой нетерпеливый… «когда» да «когда»? все в свое время будет.

Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться: «Все веселей тебе будет ждать». Два денька только остается: две метинки осталось.

На дворе самая темная пора: только пообедал, а уж и ночь. И гулять-то невесело, – грязища, дождик, – не к чему руки приложить. Большая лужа так разлилась, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подошла, курам уж сделали мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника: уже петух внимание обратил, Марьюшку криком донял, – «что же это за непорядки!..» – разобрали по голоску. А утки так прямо и вплывают в садок-сарайчик, полное им приволье.

В садике пусто, голо, деревья плачут; последнюю рябину еще до Казанской сняли, морозцем уж хватило, и теперь только на макушке черные кисточки, для галок. Горкин говорит:

– Самый теперь грязник, ни на санях, ни на колесах, до самых моих именин… Михайла Архангел всегда ко мне по снежку приходит.

В деревне теперь веселье: свадьбы играют, бражку варят. Вот Василь Василич и поехал отгуливать. Мы с Горкиным все коньки в амбаре осмотрели, три ящика, сальцем смазали подреза и ремешки: морозы скоро, каток в Зоологическом саду откроем, под веселыми флагами; переглядели и салазки: скоро будет катанье с гор. Воротится Василь Василич – горы осматривать поедем… Не успеешь и оглянуться – Николин день, только бы укатать снежком, под морозы залить поспеть.

Отец уже ездил в Зоологический сад, распорядился. Говорит – на пруду еще «сало» только, а пора и «ледяной дом» строить… как запоздало-то! Что за «ледяной дом»?.. Сколько же всего будет… зима бы только скорей пришла. У меня уж готовы саночки, и Андрейка справил мне новую лопаточку. Я кладу ее спать с собой, оглаживаю ее, нюхаю и целую: пахнет она живой елкой, радостным-новым чем-то – снежком, зимой. Вижу во сне сугробы, снегом весь двор завален… копаю, и… лопаточка вдруг пропала, в снегу утопла!.. Проснешься – ах, вот она! теплая, шелковая, как тельце. Еще темно на дворе, только затапливают печи… вскакиваю, бегу босиком к окошку: а, все та же мокрая грязь чернеет. А, пожалуй, и хорошо, что мокро: Горкин говорит, что зима не приходит посуху, а всегда на грязи становится. И он все никак не дождется именин, я чувствую: самый это великий день, сам Михайла Архангел к нему приходит.

Мастерскую выбелили заново, стекла промыли с мелом; между рамами насыпаны для тепла опилки, прикрыты ваткой, а по ватке разложены шерстинки – зеленые, голубые, красные – и розочки с кондитерских пирогов, из сахара. Полы хорошо пройдены рубанком, – надо почистить, день такой: порадовать надо Ангела.

Только денек остался. Воротился Василь Василич, привез гостинчиков. Такой веселый – с бражки да с толокна. Вез мне живую белку, да дорогой собаки вырвали. Отцу – рябчиков вологодских, не ягодничков, а с «почки» да с можжухи, с горьковинкой, – в Охотном и не найти таких. Михал Панкратычу мешочек толоконца, с кваском хлебать, Горкин любит, и белых грибов сушеных-духовитых. Мне ростовский кубарь и клюквы, и еще аржаных лепешек с соломинками – сразу я сильный стану. Говорит: «Сорок у нас там!.. – к большим снегам, лютая зима будет». Всех нас порадовал. Горкин сказал: «Без тебя и именины не в именины». В деревне и хорошо, понятно, а по московским калачам соскучишься.

Панкратыч уже прибирает свою каморку. Народ разъехался, в мастерской свободно. Соберутся гости, пожелают поглядеть святыньки. А святынек у Горкина очень много.

Весь угол его каморки уставлен образами, додревними. Черная – Казанская, – отказала ему прабабушка Устинья, еще – Богородица Скорбящая, – литая на ней риза, а на затыле печать припечатана – под арестом была Владычица, раскольницкая Она, верный человек Горкину доставил, из-под печатей. Ему триста рублей давали староверы, а он не отдал: «На церкву отказать – откажу, – сказал, – а Божьим Милосердием торговать не могу». И еще – «темная Богородица», лика не разобрать, которую он нашел, когда на Пресне ломали старинный дом: с третьего яруса с ней упал, с балками рухнулся, а опустило безо вреда, ни царапины! Еще – Спаситель, тоже очень старинный, «Спас» зовется. И еще – «Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных», в серебряной литой ризе, додревних лет. Все образа почищены, лампадки на новых лентах, а подлампадники с херувимчиками, старинного литья, 84-й пробы. Под «Ангела» шелковый голубой подзор подвесил, в золотых крестиках, от Троицы, – только на именины вешает. Справа от «Ангела» – медный нагробный Крест: это который нашел в земле на какой-то стройке, на старом гробу лежал, – таких уж теперь не отливают. По кончине откажет мне. Крест до того старинный, что мел его не берет, кирпичом его надо чистить и бузиной: прямо как золотой сияет. Подвешивает еще на стенку двух серебряных… как они называются?.. не херувимы, а… серебряные святые птички, а головки – как девочки, и над головками даже крылышки и трепещут?.. Спрашиваю его: «Это святые… бабочки?» Он смеется, отмахивается:

– А-а… чего говоришь, дурачок… Силы это Бесплотные, шесто-кры-лые это Серафимы, серебрецом шиты, в Хотькове монашки изготовляют… ишь как крылышками трепещут, в радости!..

И лицо его, в морщинках, и все морщинки сияют-улыбаются. Этих Серафимчиков он только на именины вынимает: и закоптятся, и муха засидеть может.

На полочке, где сухие просвирки, серенькие совсем, принесенные добрыми людьми, – ерусалимские, афонские, соловецкие, с дальних обителей, – на бархатной дощечке – самые главные святыньки: колючка терна ерусалимского, с горы Христовой, – Полугариха-банщица принесла, ходила во Святую землю, – сухая оливошная ветка, от садов Ифсеманских взята, «пилат-камень», с какого-то священного-древнего порожка, песочек ерданский в пузыречке, сухие цветки, священные… и еще много святостей: кипарисовые кресты и крестики, складнички и пояски с молитвой, камушки и сухая рыбка, апостолы где ловили, на окунька похожа. Святыньки эти он вынимает только по большим праздникам.

Убирает с задней стены картинку – «Как мыши кота погребали» – и говорит:

– Вася это мне навесил, скопец ему подарил.

Я спрашиваю:

– Ску-пец?

– Ну, скупец. Не ндравится она мне, да обидеть Василича не хотел, терпел… мыши тут не годятся.

И навешивает новую картину – «Два пастыря». На одной половинке Пастырь Добрый – будто Христос – гладит овечек, и овечки кудрявенькие такие; а на другой – дурной пастырь, бежит, растерзанный весь, палку бросил, и только подметки видно; а волки дерут овечек, клочьями шерсть летит. Это такая притча. Потом достает новое одеяло, все из шелковых лоскутков, подарок Домны Панферовны.

– На язык востра, а хорошая женщина, нищелюбивая… ишь, приукрасило как коморочку.

Я ему говорю:

– Тебя завтра одеялками завалят, Гришка смеялся.

– Глупый сказал. Правда, в прошедчем годе два одеяла монашки подарили, я их пораздавал.

Под Крестом Митрополита повесить думает, дьячок посулился подарить.

– Бог приведет, пировать завтра будем, – первый ты у меня гость будешь. Ну, батюшка придет, папашенька побывает, а ты все первый, ангельская душка. А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? Лопату ему расколол, он те побранил, а ты – плеваться. И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты… За каждым Ангел стоит, как можно… на него плюнул – на Ан-гела плюнул!

На Ангела?! Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это все Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.

– И за Гришкой?..

– А как же, и он образ-подобие, а ты плюешься. А ты вот как: осерчал на кого – сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдешься. Хошь царь, хошь вот я, плотник… одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит… вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! – нешто ему приятно? Чего оглядываешься… боишься?

Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.

– Так вот все и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положен, славословить чтобы… вот человек и именинник, и ему почет-уважение, по Ангелу. Придет Григорий Богослов – и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: «Небесных воинств Архистратизи… начальницы высших Сил Бесплотных…» – поется так. С мечом пишется, на святых вратах, и рай стерегет, – все мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюешься…

В летней мастерской Андрейка выстругивает стол: завтра тут нищим горячее угощение будет.

– Повелось от прабабушки твоей, на именины убогих радовать. Папашенька намедни, на Сергия-Вакха, больше полста кормил. Ну, ко мне, бедно-бедно, а десятка два притекут, с солонинкой похлебка будет, будто мой Ангел угощает. Зима на дворе, вот и погреются, а то и кусок в глотку не полезет, пировать-то станем. Ну, погодку пойдем поглядим.

Падает мокрый снег. Черная грязь, все та же. От первого снежка сорок ден минуло, надо бы быть зиме, а ее нет и нет. Горкин берет досточку и горбушкой пальца стучит по ней.

– Суха досточка, а постук волглый… – говорит он особенно как-то, будто чего-то видит, – и смотри ты, на колодце-то, по железке-то, побелело!.. это уж к снегопаду, косатик… к снегопаду. Сказывал тебе – Михаил Архангел навсягды ко мне по снежку приходит.

Небо мутное, снеговое. Антипушка справляется:

– В Кремль поедешь, Михал Панкратыч?

В Кремль. Отец уж распорядился – на Чаленьком повезет Гаврила. Всегда под Ангела Горкин ездит к Архангелам, где собор.

– И пеш прошел бы, беспокойство такое доставляю. И за чего мне такая ласка!.. – говорит он, будто ему стыдно.

Я знаю: отец после дедушки совсем молодой остался, Горкин ему во всем помогал-советовал. И прабабушка наставляла: «Мишу слушай, не обижай». Вот и не обижает. Я беру его за руку и шепчу: «И я тебя всегда-всегда буду слушаться, не буду никогда обижать».

Три часа, сумерки. В баню надо сходить успеть, а потом – ко всенощной.

Горкин в Кремле у всенощной. Падает мокрый снег; за черным окном начинает белеть железка. Я отворяю форточку. Видно при свете лампы, как струятся во мгле снежинки… – зима идет?.. Высовываю руку – хлещет! Даже стегает в стекла. И воздух… – белой зимою пахнет. Михаил Архангел все по снежку приходит.

Отец шубу подарит Горкину. Скорняк давно подобрал из старой хорьковой шубы, и портной Хлобыстов обещался принести перед обедней. А я-то что подарю?.. Банщики крендель принесут, за три рубля. Василь Василич чайную чашку ему купить придумал. Воронин, булочник, пирог принесет с грушками и с желе, дьячок вон Митрополита посулился… а я что же?.. Разве «Священную историю» Анохова подарить, которая без переплета? и крупные на ней буковки, ему по глазам как раз?.. В кухне она, у Марьюшки, я давал ей глядеть картинки.

Марьюшка прибирается, скоро спать. За пустым столом Гришка разглядывает «Священную историю», картинки. Показывает на Еву в раю и говорит:

– А ета чего такая, волосами прикрыта, вся раздемши? – И нехорошо смеется.

Я рассказываю ему, что это Ева, безгрешная когда была, в раю, с Адамом-мужем, а когда согрешила, им Бог сделал кожаные одежды. А он, прямо как жеребец, гогочет. Марьюшка дураком его даже назвала. А он гогочет:

– Согрешила – и обновку выгадала, ло-вко!..

Ну, охальник, все говорят. Я хочу отругать его, плюнуть и растереть… Смотрю за его спиной, вижу тень на стене за ним… – и вспоминаю про Ангела, который стоит за каждым. Вижу в святом углу иконку с засохшей вербочкой, вспоминается Верба, веселое гулянье, Великий пост… – «скоро буду говеть, в первый раз». Пересиливая ужасный стыд, я говорю ему:

– Гриша… я на тебя плюнул вчера… ты не сердись уж… – И растираю картинку пальцем.

Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чем-то грустном.

– Эна ты про чего… а я и думать забыл… – говорит он раздумчиво и улыбается ласково. – Вот, годи… снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу… во всей-то сбруе!..

Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко.

Я никак не могу заснуть, все думаю. За черным окном стегает по стеклам снегом, идет зима…

Утро, окна захлестаны, в комнате снежный свет… – вот и пришла зима. Я бегу босой по ледяному полу, влезаю на окошко… – снегу-то, снегу сколько!..

Грязь завалило белым снегом. Антипушка отгребает от конюшни. Засыпало и сараи, и заборы, и Барминихину бузину. Только мутно желтеет лужа, будто кисель гороховый. Я отворяю форточку… – свежий и острый воздух, яблоками как будто пахнет, чудесной радостью… и ти-хо, глухо. Я кричу в форточку: «Антипушка, зима-а!» – и мой голос какой-то новый, глухой, совсем не мой, будто кричу в подушку. И Антипушка, будто из-под подушки тоже, отвечает: «Пришла-а-а…» Лица его не видно: снег не стегает, а густо валит. Попрыгивает в снегу кошка, отряхивает лапки, смешно смотреть. Куры стоят у лужи и не шевелятся, словно боятся снега. Петух все вытягивает голову к забору, хочет взлететь, но и на заборе навалило, и куда ни гляди – все бело.

Я прыгаю по снегу, расшвыриваю лопаточкой. Лопаточка глубоко уходит, по мою руку, глухо тукает в землю: значит, зима легла. В саду поверх засыпало смородину и крыжовник, малину придавило, только под яблоньками еще синеет. Снег еще налипает, похрупывает туго и маслится, – надо ему окрепнуть. От ворот на крыльцо следочки, кто-то уже прошел… Кто?.. Михаил Архангел? Он всегда по снежку приходит. Но Он – бесследный, ходит по воздуху.

Василь Василич попискивает сапожками, даже поплясывает как будто… – рад зиме. Спрашивает, чего Горкину подарю. Я не знаю… А он чайную чашку ему купил; золотцем выписано на ней красиво – «В день Ангела». Я-то что подарю?!

Стряпуха варит похлебку нищим. Их уже набралось к воротам, топчутся на снежку. Трифоныч отпирает лавку, глядит по улице, не едет ли Панкратыч: хочет первым его поздравить. Шепчет мне: «Уж преподнесу ландринчику и мармаладцу, любит с чайком Панкратыч». А я-то что же?.. Должен сейчас подъехать, ранняя-то уж отошла, совсем светло. Спрашиваю у Гришки, что он подарит. Говорит: «Сапожки ему начистил, как жар горят». Отец шубу подарил… бога-тая шуба, говорят, хорь какой! к обедне надел-поехал – не узнать нашего Панкратыча: прямо купец московский.

Вон уж и банщики несут крендель, трое, «заказной», в месяц ему не съесть. Ну, все-то все… придумали-изготовили, а я-то как же?.. Господи, дай придумать, наставь в доброе разумение!.. Я смотрю на небо… – и вдруг придумаю?! А Антипушка… он-то что?.. Антипушка тоже чашку, семь гривен дал. Думаю и молюсь – не знаю. Все мог придумать, а вот – не знаю… Может быть, это он мешает? «Священная история» – вся ободрана, такое дарить нельзя. И Марьюшка тоже приготовила, испекла большую кулебяку и пирог с изюмом. Я бегу в дом.

Отец считает на счетах в кабинете. Говорит – не мешай, сам придумай. Ничего не придумаешь, как на грех. Старенькую копилку разве?.. или – троицкий сундучок отдать?.. Да он без ключика, и Горкин его знает, это не подарок: подарок всегда – незнанный. Отец говорит:

– Хо-рош гусь… нечего сказать. Он всегда за тебя горой, а ты и к именинам не озаботился… хо-рош.

Мне стыдно, даже страшно: такой день, порадовать надо Ангела… Михаил Архангел – всем Ангелам Ангел, – Горкин вчера сказал. Все станут подносить, а Он посмотрит, я-то чего несу?.. Господи-Господи, сейчас подъедет… Я забираюсь на диван, так сердце и разрывается. Отец говорит:

– Зима на дворе, а у нас дождик. Эка морду-то наревел!..

Двигает креслом и отпирает ящик.

– Так и не надумаешь ничего?.. – и вынимает из ящика новый кошелек. – Хотел сам ему подарить, старый у него плох, от дедушки еще… Ну, ладно… давай вместе подарим: ты – кошелек, а я – в кошелек!

Он кладет в кошелек серебреца, новенькие монетки, раскладывает за «щечки», а в середку белую бумажку, четвертную, написано на ней – «25 рублей серебром», – и… золотой!

– Радовать – так радовать, а?!

Средний кармашек – из алого сафьяна. У меня занимает дух.

– Скажешь ему: «А золотенький орелик… от меня с папашенькой, нераздельно… так тебя вместе любим». Скажешь?..

У меня перехватывает в горле, не помню себя от счастья.

Кричат от ворот: «Е-дет!..»

Едет-катит в лубяных саночках, по первопутке… – взрывает Чаленький рыхлый снег, весь передок заляпан, влипают комья, – едет, снежком запорошило, серебряная бородка светится, разрумянившееся лицо сияет. Шапка торчком, барашковая; шуба богатая, важнецкая; отвороты пушистые, хорьковые, настоящего темного хоря, не вжелть, – прямо купец московский. Нищие голосят в воротах:

– С Ангелом, кормилец… Михал Панкратыч… во здравие… сродственникам… Царство Небесное… свет ты наш!..

Трифоныч, всегда первый, у самого подъезда, поздравляет-целуется, преподносит жестяные коробочки, как и нам всегда, – всегда перехватит на дворе. Все идут за дорогим именинником в жарко натопленную мастерскую. Василь Василич снимает с него шубу и раскладывает на широкой лавке, хорями вверх. Все подходят, любуются, поглаживают: «Ну и хо-орь… живой хорь, под чернобурку!..» Скорняк преподносит «золотой лист» – сам купил в синодальной лавке – «Слово Иоанна Златоуста». Горкин целуется со скорняком, лобызает священный лист, говорит трогательно: «Радости-то мне колико, родненькии мои… голубчики!..» – совсем расстроился, плачет даже. Скорняк по-церковному-дьяконски читает «золотой лист»:

– «Счастлив тот дом, где пребывает мир… где брат любит брата, родители пекутся о детях, дети почитают родителей! Там благодать Господня…»

Все слушают молитвенно, как в церкви. Я знаю эти священные слова: с Горкиным мы читали. Отец обнимает и целует именинника. Я тоже обнимаю, подаю новый кошелек, и почему-то мне стыдно. Горкин всплескивает руками и говорить не может, дрожит у него лицо. Все только:

– Да Господи-батюшка… за что мне такое, Господи-батюшка!..

Все говорят:

– Как так – за что!.. хороший ты, Михал Панкра-тыч… вот за что!

Банные молодцы подносят крендель, вытирают усы и крепко целуются. Горкин – то их целует, то меня, в маковку. Говорят – монашки из Зачатиевского монастыря одеяло привезли.

Две монахини входят чинно, будто это служение, крестятся на открытую каморку, в которой теплятся все лампадки. Уважительно кланяются имениннику, подают, вынув из скатерти, стеганое голубое одеяло, пухлое, никаким морозом не прошибет, и говорят распевно:

– Дорогому радетелю нашему… матушка настоятельница благословила.

Все говорят:

– Вот какая ему слава, Михал Панкратычу… во всю Москву!..

Монахинь уважительно усаживают за стол. Василь Василич подносит синюю чашку в золотце. На столике у стенки уже четыре чашки и кулич с пирогом. Скорняк привешивает на стенку «золотой лист». Заглядывают в каморку, дивятся на образа: «Какое Божие милосердие-то богатое… старинное!»

«Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных» весь серебром сияет, будто зима святая, – осеняет все святости.

На большом артельном столе, на его середке, накрытой холстинной скатертью в голубых звездочках, начисто пройденном фуганком, кипит людской самовар, огромный, выше меня, пожалуй. Марьюшка вносит с поклоном кулебяку и пирог изюмный. Все садятся, по чину. Крестница Маша разливает чай в новые чашки и стаканы. Она вышила кресенькому бархатную туфельку под часики, бисерцем и шелками, – два голубка милуются. Едят кулебяку – и не нахвалятся. Приходят певчие от Казанской, подносят кулич с резной солоницей и обещают пропеть стихиры – пославить именинника. Является и псаломщик, парадный, в длинном сюртуке и крахмальном воротничке, и приносит, «в душевный дар», «Митрополита Филарета» – «наимудреющего».

– Отец Виктор поздравляет и очень сожалеет… – говорит он. – У Пушкина, Михайлы Кузьмича, на именинном обеде, уж как обычно-с… но обязательно попозднее прибудет лично почет-уважение оказать.

И все подходят и подходят, припоздавшие: Денис, с живой рыбой в ведерке… – «тут и налимчик мерный, и подлещики наскочили», – и водолив с водокачки, с ворошком зеленой еще спаржи в ягодках, на образа, и Солодовкин-птичник, напетого скворчика принес. Весь день самовар со стола не сходит.

Только свои остались, поздний вечер. Сидят у пылающей печурки. На дворе морозит, зима взялась. В открытую дверь каморки видно, как теплится синяя лампадка перед снежно блистающим Архистратигом. Горкин рассказывает про царевы гробы в Архангельском соборе. Говорят про Ивана Грозного, простит ли ему Господь. Скорняк говорит:

– Не простит, он Святого, Митрополита Филиппа, задушил.

Горкин говорит, что Митрополит-мученик теперь Ангел, и все умученные Грозным царем теперь уж лики ангельские. И все возопиют у Престола Господня: «Отпусти ему, Господи!» – и простит Господь. И все говорят – обязательно простит. И скорняк раздумчиво говорит, что, пожалуй, и простит: «Правда, это у нас так, в сердцах… а там, у Ангелов, по-другому возмеряют…»

– Всем милость, всем прощение… там все по-другому будет… это наша душа короткая… – воздыхает Антипушка, и все дивятся, мудрое какое слово, а его все простачком считали.

Это, пожалуй, Ангел нашептывает мудрые слова. За каждым Ангел, а за Горкиным Ангел над Ангелами, – Архистратиг. Стоит невидимо за спиной и радуется. И все Ангелы радуются с ним, потому что сегодня день его Славословия, и ему будто именины – Михайлов день.

Нина Павлова: «Сила молитвы» и другие рассказы

В этой книге — рассказы, давно полюбившиеся нашим читателям. В числе авторов — Нина Павлова, Александр Сегень и Мария Сараджишвили, Алексей Солоницын и Елена Живова, Александр Богатырёв и Владимир Щербинин, Сергей Щербаков, Юлия Кулакова и Леонид Гаркотин. Многообразны рассказанные жизненные истории, несхожи характеры — монахов и мирян, — но все авторы ведут сложный разговор с читателем о непростой современной действительности без ложной назидательности, все заставляют задуматься о собственном месте в мире.

Нина Павлова, Александр Сегень, Мария Сараджишвили, Алексей Солоницын, Елена Живова, Александр Богатырёв, Владимир Щербинин, Сергей Щербаков, Юлия Кулакова, Леонид Гаркотин

«СИЛА МОЛИТВЫ» И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ

межавторский сборник

НИНА ПАВЛОВА

Скорбное житие инока Иова

Это потом в нашей деревне, прилегающей к монастырю, построили магазин. А сначала дважды в неделю приезжала автолавка и привозила хлеб, макароны, перловку и соленую кильку в бочках.

Однажды в суровую снежную зиму автолавки две недели не было. Насиделись мы без хлебушка. И когда, буксуя в сугробах, автолавка наконец появилась в деревне, ее встретили обещанием:

— Мы в Москву будем писать, если подобное безобразие повторится!

— Да хоть куда угодно пишите! — усмехнулся шофер автолавки Шурик. — Автолавки, гуд бай, теперь отменяются, и приехал я к вам нынче в последний раз.

Автолавки в ту зиму действительно ликвидировали. Наступала эра душепагубных новаций, именуемых борьбой за прогресс. Народ в эти новации сначала не поверил, и всех возмутило в тот день иное: автолавка приехала пустой. Ни макарон, ни соленых килечек, а до чего те хороши с горячей рассыпчатой картошкой! Привезли только тридцать буханок хлеба. По одной на всех не хватит, тем более что Люба по прозвищу Цыганка уже успела запихнуть в свой рюкзак сразу семь буханок.

— Любка, не нагличай! — закричали в очереди. — Больше двух буханок в руки не давать!

— По одной буханке в руки! — потребовала стоявшая последней бабушка Фрося.

— По одной, говоришь? — возмутилась многодетная молодуха Ирина. — Ты, баба Фрося, холостячкой живешь, а у меня пять короедов на шее да муж. Привыкли есть и никак не отвыкнут!

Словом, хлебный бунт был в самом разгаре, когда возле автолавки появился инок Иов из «шаталовой пустыни» и сказал, возвысив голос:

— Вот они, признаки пришествия антихриста, — даже хлебушка теперь не купить. А кто виноват? Кто с коммуняками царство антихриста строил и за партбилет душу дьяволу продавал?

Многодетная Ирина испуганно перекрестилась, а бабушка Фрося сказала рассудительно:

— Да кто ж нам, мил человек, партбилет этот давал? Красные книжечки — они у верхотуры, а мы простые колхозники.

— Кто делал аборты и убивал во чреве детей? — гремел обличитель. — О иродово племя и христопродавцы, залившие кровью Святую Русь!

«Христопродавцы» сначала ошеломленно притихли, а потом загомонили наперебой: «Сроду никаких абортов не делала!» — «Да чтобы я, чтобы я? Никогда!»

Стихийный митинг на этом закончился. Хлеб раскупили, а мороз уже так пробирал до костей, что все поспешили в тепло, по домам.

— Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное! — взывал им вслед инок Иов, но внимала оратору только Люба-Цыганка.

— А я, отче, хочу покаяться, — вздохнула она. — Душа изболелась. Кому бы открыть? Вы сейчас, простите, куда путь держите?

— Иду из Дивеева на Валаам, — хрипло закашлялся простуженный инок.

— Да у вас, святой отец, похоже, бронхит, — всполошилась Люба, медсестра в прошлом. — Быстро садитесь в машину к Шурику. У меня банька как раз натоплена. Прогреетесь в баньке, отдохнете с дороги, а потом и поговорим.

— Завяз коготок — всей птичке пропасть, — сказала вслед уезжавшему иноку бабушка Фрося, уточнив, что Любка гулящая и горе монаху, угодившему в притон.

Убедительная просьба. Последний рассказ Нины Александровны Павловой

Анастасия Рахлина
Христианская смерть по-русски

Когда в марте 2013 года редакция поручила мне взять телефонное интервью у Нины Павловой, я как-то не сразу поняла, что автор «Пасхи Красной» и пьесы «Вагончик», по которой модный режиссер Кама Гинкас поставил во МХАТе в 1982 году спектакль, гремевший на всю Москву, — одно и то же лицо. «А вы смотрели «Вагончик»?» — это был один из рефренов моей собственной театроведческой молодости.

Как, какими путями Нина, молодая и успешная драматургесса, пьесу которой поставили на главной сцене страны, бросила свою столичную жизнь и уехала жить в Оптину, в простую избушку, я наверняка не знаю. Могу предположить, что через болезнь близкого человека, — как и призывает обычно нас, «успешных» и неуспешных, Господь, потому что по-другому долго не слышим.

Тот первый разговор с Ниной не забуду никогда: было ощущение, что разговариваешь словно с собственной тетей — столько родственной любви изливалось из трубки.

У нас завязалась не то, чтобы частая, но переписка. Нина Александровна, помогавшаяМаше Сараджившили с первым русским изданием ее книги (думаю, она бросалась помогать всем, кто попадал в ее орбиту), заодно взялась помочь собрать деньги налечение грузинского мальчика Луки. Мы писали новость, публиковали счет.

Наконец, я осмелилась сообщить ей самое для меня главное — то, ради чего, возможно, Господь свел меня с ней: что тоже пишу книгу о современном новомученике — убиенном на Кавказе иерее Игоре Розине.

Она сразу увидела самую суть:

«Обязательно о нем напишите. В свое время пыталась хоть что-то разузнать о нём, но публикаций было мало. Заранее сочувствую вам: документалистика — это настолько трудно, что второй раз за «Пасху красную» я бы не взялась. Если позволите, один маленький совет: художникам свойственно рисовать апельсин на синем фоне, чтобы подчеркнуть его оранжевый цвет. А у нас святых пишут в безвоздушном пространстве, а надо бы — портрет на фоне эпохи.

А потом мы узнали, что у Нины рак. И она тоже не сопротивлялась убийце.

О ее болезни мне написала Маша Сараджишвили: Нина Александровна занемогла, положили в больницу, — оказалось, последняя, не операбельная стадия. Первая реакция: наша Нина заболела, что делать, чем помочь? Молиться, попросить о молитвах всех, кто молится… Собрать деньги! Точно: мы можем собрать деньги для нее, дав объявление на сайте, — кто не поможет Нине Павловой? Да за день соберется сумма на лучшую клинику!

Я написала ей и получила ответ, который навсегда сохраню в своем сердце, чтобы он был для меня маяком, недостижимой, наверное, но все-таки — целью.

Огромным шрифтом (уже плохо видела) она писала:

«Настенька, тронута вашим сердечным участием. Даже не знаю, возможна ли здесь какая-то помощь, если всё зашло слишком далеко, и “несть исцеления плоти моея”. Понимаю одно: мне дарован такой путь ко спасению, а тут понимается многое, что не понималось раньше. Спаси вас Господи! Н.А.»

И вот она отошла.

До революции, когда умирал человек, церковь сообщала об этом особым погребальным звоном. Было принято, заслышав его, даже не всегда зная имени усопшего, положить три земных поклона с молитвой за него.

Медленно, размеренно звонили погребальные колокола, от большого к малому, и в каждом доме или в любом месте, где ни застал бы звон, люди клали поклоны и молились. В том числе и поэтому Русь была святой.

Давайте же и мы не только напишем в комментариях в соцсетях: «Царство Небесное!», но прямо сейчас встанем и положим по три земных поклона за упокой Нининой души. И постараемся и впредь поступать также.

Верим, что неспроста Бог, приняв и труды Нины Александровны, и талант, который она, изъяв из мирского суетного оборота и преумножив, вернула Господу, и сам подвиг нелегкой ее жизни, подарил ей еще и эту болезнь, очищая до блеска душу рабы Своей для Царствия Небесного.

Так взмывают в Небо, в Вечность, к Богу.

***

Нина Александровна Павлова
УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА

Свой рассказ «Убедительная просьба» Нина Александровна Павлова прислала в редакцию портала Православие.Ru достаточно давно — больше года назад. Нам он показался тогда слишком кратким для того, чтобы публиковать его отдельно. И мы ждали, когда автор дополнит его другими историями-лоскутками, называемыми на польский манер «дребязгами».

Но Нина Александровна вдруг стала писать о таинстве смерти, о том, как встречали смерть её знакомые и те подвижники, о которых она собирала сведения. Мы не знали тогда, что Нина Александровна смертельно больна, и ждали повода, чтобы опубликовать в том числе и этот рассказ. И вот, к нашей скорби, — неожиданно дождались…

Проводила мама сына на учёбу в семинарию. Молится о нём, любит, тоскует и говорит о своём одиночестве так:

— Сегодня зашла в комнату сына, а разбросанных вещей там уже нет.

Помолчала и снова вздохнула:

— Как же грустно, когда в доме идеальный порядок.

Стоим мы с этой мамой на остановке, ждём маршрутку. А рядом две женщины говорят о своих домашних:

— За мужиками — сплошная уборка! Вот, мой балбес: шестнадцать лет парню — а до сих пор бросает свои вещи, где ни попадя.

— Мой муж ещё хуже. Так расшвыряет свои носки, что потом их вместе не соберёшь.

— Убедительная просьба, — обратилась к ним мама семинариста, — не ругайте своих сыновей и мужей. Хуже, поверьте, тот идеальный порядок, когда вещи разбрасывать некому.